Развитие литературы: Проблемы развития русской литературы
Автор: Основной язык сайта | В категории: Методические материалыПо окончании гражданской войны «занавес между двумя русскими литературами опускался медленно, но неуклонно на протяжении 1925-1927 годов. И это было только начало. К чисто цензурным и полицейским ограничениям присоединились мифологемы нашего послереволюционного сознания. Реализуя древний афоризм «Горе побежденным!», наше тогдашнее общественное сознание опиралось прежде всего на убедительную и ошеломляющую победу красных над белыми в ходе гражданской войны, на лозунги созданной большевиками послереволюционной государственности, провозглашавшие полную перестройку всей жизни на земле (русская революция трактовалась как первый этап коренных перемен во всемирно-историческом масштабе). Именно тогда многие деятели науки, культуры и искусства стали относиться к эмигрантам как к жалким неудачникам, которые не только, скажем, уважения или сочувствия, но и слова-то доброго не стоят.
В 1931 году М.Горький безапелляционно провозглашает: «В общем же эмигранты — публика неинтересная, и жизнь ее никому не нужна. Незадолго до того, в конце 1920-х годов, Вяч. Полонский скажет как о чем-то само собой разумеевшемся: «… мы знаем, какой бесплодной смоковницей оказались русские беллетристы в эмиграции. В 1920-30-е годы аналогичным образом высказывался и Ал. Н.Толстой. Здесь наблюдается показательная эволюция. В 1923 году в беседе с сотрудником «Известий» Ал.Н.Толстой утверждает: «С писателями в эмиграции происходит странное: они перестали писать. Ни одного нового имени в литературе эмиграции не дала». Год спустя на страницах «Красной газеты» он повторяет: «Писать не пишут». В 1935 году из Парижа сообщает жене о своей встрече с общей знакомой: «Встретил С. (имеется в виду Саломея Николаевна Андронникова-Гальпер — хозяйка одного из литературных салонов Петербурга 1910-х годов — В.С.). Она расспрашивала о России как о стране чудес, как бы мертвые расспрашивали о жизни, о земле. Я чувствую, что мы морально другого склада, мы высшие, чем здесь. Говоря словами В. Маяковского, «у советских собственная гордость — на буржуев смотрят свысока». Произнесенные на ХVIII съезде ВКП(б) сталинские слова о превосходстве советского человека над зарубежными носителями буржуазного сознания завершали создание героизирующего мифа о «советском сверхчеловеке.
Этот миф одновременно становился одним из краеугольных камней советского эстетического сознания. После принятия так называемой Сталинской конституции (1936) на все лады и на разных уровнях стали говорить о нерушимом морально-политическом единстве советского народа. Ликвидация литературных групп (1932) и создание единого Союза советских писателей (1934) обозначили курс партии и правительства на то, чтобы и новый литературный герой, и вся советская литература стали выражением унитарной государственной идеологии — происходило «огосударствление литературы.
Настойчивое стремление превратить искусство слова в некий придаток, в один из компонентов государственного механизма определялось столько же системой государственного диктата, сколько и внутренней готовностью общественного, в том числе и эстетического, сознания, насквозь проникнутого государственной мифологией, служить верой-правдой новому государственному строю, новой — послереволюционной — государственной идеологии. И это было закономерно: сказав «а», надлежало не только сказать «б», но и безоглядно идти дальше — до последней буквы алфавита.
Существенным фактором здесь оказывалась ленинская теория «двух культур в одной культуре» — подчинение художественной литературы интересам партии и государства трактовалось как предварительное условие приобщения к передовым устремлениям человечества. Считалось, что «для любого периода можно, таким образом, установить, какое искусство является прогрессивным, т.е. отражающим интресы угнетенных и исторически передовых класвов общества, а какое — реакционным, отражающим идеологию эксплуататорских классов. Согласно этой теории, социалистический реализм был провозглашен наследником всего мирового прогрессивного искусства, которое можно найти в любой период истории. Что же касается реакционного искусства каждой эпохи, то оно должно было быть забыто, вычеркнуто из анналов истории…»(Прим.9). Ленинское учение о двух культурах в составе одной национальной культуры становилось учением о безусловном превосходстве социалистической — восходящей, успешно развивающейся — культуры над всякой другой, которая объявлялась второсортной, идущей к упадку, погибающей и вообще как бы уже и несуществующей.
Если из эмигрантской литературы «первой волны» все же делались какие-то выборки для советского читателя (переиздавались, например, некоторые произведения Ив. Бунина, созданные в эмиграции), то литературу «второй волны» в качестве художественного явления вообще не рассматривали. Писатели же «третьей волны», связанные с «шестидесятничеством», с движением диссидентов, оказавшись за рубежом, автоматически вообще как бы прекращали свое существование. И это было по-своему логично: ставя себя в оппозицию по отношению к советскому общественному строю и, значит, по отношению к советской литературе, они, согласно официальной мифологеме, обрекали себя на некое выморочное существование, на творческое бесплодие; их судьбой должно было стать забвение.
Изначально недопустимыми, с точки зрения официальной идеологии, представали попытки изучать русскую литературу после 1917 года как внутренне однородный поток, идущий по двум руслам — советскому и эмигрантскому. И вряд ли стоит удивляться тому, что появившийся в 1976 году «Lexikon der russischen Literatur ab 1917» («Лексикон русской литературы с 1917 года») профессора Кельнского университета Вольфганга Казака вызвал резкие отклики в советской прессе — заголовки, что называется, говорили сами за себя (Прим.10). Между тем значение этой книги трудно переоценить. Вышедший несколькими изданиями на немецком языке в Западной Германии, переведенный на английский и русский (русский перевод опубликован в Лондоне), этот труд и по сей день являет собой «…единственный энциклопедический путеводитель по русской послереволюционной литературе. Можно, по-видимому, признать некоторый резон в утверждении, что словарь В.Казака «…при своем небольшом объеме поневоле обречен затрагивать лишь верхи. Однако гораздо важнее другое: «В.Казак, в сущности, возвращает нам целостный взгляд на русскую литерутуру ХХ века…», ибо «… существует, утверждает автор всем контекстом своей книги, великая, единая и неделимая руская литература нашего столетия.
Нужно только постоянно иметь в виду, что и советская, послереволюционная, и эмигрантская литературы, будучи воплощением » великой, единой и неделимой русской литературы нашего столетия», развивались все-таки по-разному: слишком уж непохожими были у них социально-политические, экономические и нравственно — психологические обстоятельства. Но как ни велики были эти различия, какие бы трудности внешнего и внутреннего порядка перед ними ни возникали, обе ветви были органической частью мирового литературного процесса. Поэтому, вольно или невольно, писатели-эмигранты и советские писатели друг на друга оглядывались, учитывали опыт русской классики и мировой литературы в целом.
Все сказанное, думается, позволяет понять, что вопрос о внутреннем единстве русской литературы (и прежде всего русской литературы ХХ века), о разграничении ее на «нашу» и «эмигрантскую» не такой уж и простой, как это может показаться на первый взгляд. Прощаясь с теми мифологемами, на основе которых противопоставлялись друг другу советская и эмигрантская литературы, мы должны неторопливо и ответственно разбирать завалы, устранять разного рода заграждения, создававшиеся десятилетиями.