Загрузка...
Характерный образ! Студенческая аудитория, общение с нею — последний оазис и для самого героя. За пределами этого оазиса расстилается пустыня. Размышления Николая Степановича о своих «милых мальчиках» высвечивают в его душе тот «святой угол», который дольше всего в ней сохраняется. Разговоры об измельчании молодежи, ощущает он, «производят на меня всякий раз такое впечатление, как будто я нечаянно подслушал нехороший разговор о своей дочери… Студенческие грехи досаждают мне часто, но эта досада ничто в сравнении с той радостью, какую я испытываю уже тридцать лет, когда беседую с учениками, читаю им, приглядываюсь к их отношениям и сравниваю их с людьми не их круга».
И как бы ни зарекался профессор от «сования носа» в политику, но его защита
[smszamok]
молодежи выглядела в ту пору совсем не столь уж индифферентно. Стоит вспомнить хотя бы те комментарии, которыми сопроводила реакционная печать раскрытие заговора студента Александра Ульянова и его товарищей в марте 1887 года. Катковские «Московские ведомости» уверяли, что нигде в России нет никакой опасности порядку и революционных элементов («У нас нет ни пролетариата, ни рабочего вопроса… ни организованных политических партий, домогающихся власти»), кроме «искусственной фабрикации» недовольных «из детей, из учащейся молодежи, которую злоумышленная пропаганда уловляла в свои сети». «Новое время» указывало на «вред» сосредоточения в столице высших школ, откуда «вытекает целый ряд новых неестественных явлений», и на массу людей с «правами образования» как на «готовую почву для всякой злой немочи, откуда бы она ни шла».
«Воспитанный, скромный и честный малый», как не без скрытого сарказма именует себя профессор, в сущности, не совал своего носа не только в политику, но даже и в дела близких ему людей, хотя порой ему просто необходимо было бы «протестовать и возмущаться». Отношения профессора и Кати в какой-то мере напоминают те, что существовали в упомянутом чеховском рассказе «Хорошие люди» между братом и сестрой, когда журналист Лядовский долгое время был для Веры Семеновны предметом полного благоговения, пока она не обнаружила, что он «мыслит» стертыми либеральными шаблонами. Разумеется, Николай Степанович несравненно значительнее Владимира Семеновича и во многом действительно заслуживает уважения. Однако и тут на известной степени взаимоотношений героев оказывается, что его духовная «опека» над Катей основана на довольно призрачных основаниях. В отличие от рассказа окончательный разрыв между профессором и Катей наступает не в результате докторальной уверенности былого «лидера» в том, что «на Шипке все спокойно».
Лядовский воспринял отъезд сестры как облегчение, разрешение кризиса их отношений: «Брат поглядел вслед… насильно вздохнул, но не возбудил в себе чувства жалости. Сестра была для него чужой. Да и он был чужд для нее. По крайней мере, она ни разу не оглянулась. Вернувшись к себе в комнату, Владимир Семенович тотчас же сел за стол и принялся за фельетон». Финал «Скучной истории» во многом повторяет эту сцену, но он несравненно лаконичнее и драматичнее: «Я молча провожаю ее до дверей… Вот она вышла от меня, идет по длинному коридору, не оглядываясь. Она знает, что я гляжу ей вслед, и, вероятно, на повороте оглянется. Нет, не оглянулась. Черное платье в последний раз мелькнуло, затихли шаги… Прощай, мое сокровище!» Владимир Семенович невольно обманывал сестру своим мнимым всеведением и так, видимо, и умер в сознании полезности своей деятельности. К нему в высшей степени относится замечание одного из толстовских героев о том, что «человек может прожить сто лет и не хватиться того, что он давно умер и сгнил».
Напоминая Суворину одно свое письмо, где говорилось о Бурже и Толстом, Чехов поясняет: «Я хотел только сказать, что современные лучшие писатели, которых я люблю, служат злу, так как разрушают». Главное обвинение, предъявляемое и в этом и в прежних письмах роману Бурже, заключается в том, что сюжет и герой книги «компрометируют в глазах толпы науку, которая, подобно жене Цезаря, не должна быть подозреваема».
В конце письма снова упоминаются «авторы вроде Бурже в Толстого». Сближение довольно неожиданно, особенно если вспомнить, что Лев Николаевич, прочитав «Ученика», занес в дневник лаконичную оценку: «…какая гадость!»
Однако это негодование, видимо, было направлено главным образом против художественной искусственности книг Бурже, охарактеризованных позднее Толстым в ряду других произведений как «работа мысли без сердца, а с чучелой вместо сердца».
Но тот «претенциозный поход против материализма», в котором видел главный порок «Ученика» Чехов, вероятно, нисколько не возмущал Толстого, поскольку он сам в те дни как раз доказывал, что «наука теперешняя не права, потому что не служит религии», и «те, которые называют себя жрецами науки, потеряли религиозную основу… и не имеют целью единение всех.
Парадоксальное сближение, объединение Чеховым имен Бурже и Толстого объясняется именно тем, что от них обоих, хотя, разумеется, с разной степенью художественной убедительности, «достается» естественным наукам, и без того являющимся постоянной мишенью реакции и мракобесия.
«Ученик» насквозь литературен. Критики отмечали влияние, оказанное на замысел романа Бурже историей Раскольникова. Действительно, многое в сюжете и мыслях молодого Робера Грелу навеяно Достоевским. Одновременно автор заставляет своего героя, когда тот попадает учителем в дворянский замок, сравнивать свои ощущения с испытываемыми в аналогичной ситуации Жюльеном Сорелем в знаменитом романе Стендаля «Красное и черное». Именно примером Грелу в первую очередь аргументировал Горький свое суждение в статье «Разрушение личности», что «исповедь сына века» (известный роман Мюссе.— А. Т.) бесчисленно и однообразно повторяется в целом ряде книг и каждый новый характер этого ряда становится все беднее духовной красотой и мыслью, все более растрепан, оборван, жалок».
В данном же конкретном случае обращает на себя внимание и явная тенденциозность замысла и обрисовки героев, их «чучельность», если вспомнить определение Толстого.
Робер Грелу пытается применить психологические теории своего кумира — знаменитого материалиста Адриена Сикста — для завоевания сердца дочери хозяина замка Шарлотты и в конце концов становится виновником ее самоубийства. В тюрьме он описывает все с ним происшедшее и посылает эти записки Сиксту. «Мрачная история так подло подстроенного обольщения, ужасного предательства и прискорбного самоубийства ставила философа лицом к лицу со страшным фактом,— утверждает Бурже: — с влиянием его идей, оказавшихся разлагающими и тлетворными, хотя он лично жил в полном самоотречении и его идеалом всегда была чистота».
У русского читателя той поры тревоги Сикста, вполне вероятно, могли ассоциироваться с умонастроением, которое возникало в России, например, после покушения Каракозова иа Александра II в 1866 году, когда, по свидетельству современника, Г. 3. Елисеева, «люди ни в чем не повинные стали задумываться над тем: действительно ли они ни в чем не повинны, не позволили ли они в своих писаниях говорить иногда такие мысли и слова, которые могли бросить в преступнике мысль и решение на это покушение…» Роман завершается тем, что брат Шарлотты, граф Андре, убивает совратителя, а потрясенный всем случившимся ученый, «впервые почувствовав беспомощность своей доктрины… склонился перед непостижимой тайной человеческой судьбы» и испытал «потребность молиться».
Этот финал, где Бурже, по словам Чехова, из большого ученого, «орла», сделал карикатуру, наверное, не удовлетворял Толстого-художника, но не так оскорблял как рыцаря науки Чехова: «Сикст, читающий «Отче наш», умилит Евгения Кочетова (сотрудника «Нового времени».— А. Т.),— иронизирует Антон Павлович,— но мне досадно. Коли нужно смело говорить правду от начала до конца, то такой фанатик ученый, как Сикст, прочитав «Отче ваш», должен затем вскочить и подобно Галилею воскликнуть: «А все-таки Земля вертится!»
Думается, что знакомство с романом Бурже и спор с Сувориным, бесспорно, сыграли определенную роль и в творческой истории повести и в самом ее содержании.
Оба произведения открываются пространными характеристиками знаменитых ученых — Адриена Сикста, «которого англичане называют французским Спенсером», и Николая Степановича, чье имя «в России… известно каждому грамотному человеку, а за границею… упоминается с кафедр с прибавкою известный и почтенный».
Однако вместо «донельзя утрированной», как считал Чехов, фигуры Сикста, который был счастлив своей сугубо отвлеченной умственной жизнью, пока не увидел ее пагубных плодов на примере Робера Грелу, в повести Чехова нарисована куда более обыденная и реальная драма ученого и человека. «Душевная жизнь» Сикста, по словам Бурже, ограничивалась тем, что ои, «возможно» (I), любил свою мать. Подобная же намеренная односторонность и предвзятость ощущается и в том, что судьба Робера Грелу — единственное известное нам «практическое» осуществление, применение теорий «французского Спенсера», и этого, по авторской логике, вполне достаточно, чтобы доказать их вред.
Оба произведения заканчиваются поражением знаменитых ученых. О чувствах, испытанных Сикстом в финале романа, уже говорилось. И Николай Степанович к концу своей жизни, дотоле казавшейся ему «красивой, талантливо сделанной композицией», обнаружил в себе отсутствие «чего-то общего, что связывало бы все… в одно целое… того, что называется общей идеей или богом живого человека».
Любопытно, что в некоторых критических статьях того времени «Скучная история» истолковывалась так, как будто речь идет о произведении, идейно тождественном «Ученику». Так, в статье Л. Оболенского, напечатанной в «Русском богатстве» (№ 1 за 1890 г.), утверждалось, что в повести «показано ярко, психологически неоспоримо, что одна наука и специализация в ней невозможны для истинно разумной жизни, без господства высшей объединяющей идеи, то есть религии». Однако трагедия Николая Степановича совсем не в том, что он своими учеными проповедями подвиг кого-либо на ужасающе бесчеловечный поступок, подобный совершенному Грелу, а совсем в ином.
«Читаете Вы уже 30 лет, а где Ваши ученики?» — говорит ему Катя, и, хотя профессор ужасается резкости ее суждений, подобные мысли посещают и его самого.
Что касается науки, то независимо от его намерений в его наследники метят скорее всего бесцветнейший Петр Игнатьевич да один из тех безымянных и безликих «молодых жрецов науки», которые, как это описано в повести, являются к старому профессору за темой для диссертации, терпеливо сносят все его колкости и вспышки и добиваются своего (кстати, изображенный в повести молодой диссертант ведет себя очень похоже на жениха дочери героя, Лизы,— проходимца Гвеккера).
Однако соотношение учителя и ученика существует в повести не столько даже в сравнительно мало обрисованной Чеховым собственно научной сфере, сколько в «частной» жизни героев.
В финале «Скучной истории» Катя обращается к Николаю Степановичу с примечательными словами: «Ведь вы мой отец, мой единственный друг!.. Вы были учителем! Говорите же: что мне делать?» Известно, как оскорблялся Чехов предположением о том, что Катя влюблена в профессора. И недаром — подобные «догадки» игнорировали очевидную освову их отношений: Николай Степанович был для Кати, казался ей учителем жизни. Их последняя встреча в Харькове — пик постепенно нарастающего в повести драматизма, который ярко обнаружился у* в ночных сценах на даче. «Бывают страшные ночи с громом, молнией, дождем и ветром, которые в на роде называют воробьиными,— начинг свой рассказ об этой ночи профессор. Одна точно такая же воробьиная ночь бы ла и в моей личной жизни».
Последующие события развертываются вг фоне «великолепной» погоды: «…на небе спокойная, очень яркая луна и ни одно! облака. Тишина, не шевельнется ни один лист». Так что гроза бушует в человеческих душах. В непонятной родителям истерике бьется Лиза («Я ие знаю, что со мною… Тяжело!»), и на какое-то время в ее порыве к отцу, в ее бессвязном «лепете» воскресает детская доверчивость, надежда на пони мание и помощь. (Впоследствии, узнав вместе с героем о ее тайном венчании с Гнеккером, догадываешься, что в ее душе в эти часы творилось, какие сомнения ее одолевали!)
Но Николай Степанович оказывается бессильным почуять и понять этот душевный кризис: «Что же я могу сделать? Ничего ие могу. На душе у девочки какая-то тяжесть, но я ничего не понимаю, ее знаю и могу только бормотать.
— Ничего, ничего… Это пройдет… Спи, спи…» В ту же ночь столь же внезапный (внешне внезапный) порыв толкает к герою и Катю, которой тоже «вдруг почему-то стало невыносимо тяжело»: «Брови ее поднимаются, глаза блестят от слез, и всё лицо озаряется, как светом, знакомым, давно невиданным выражением доверчивости».
[/smszamok]
Так дважды в эту ночь близкие герою люди уповают ва его помощь — и оба раза напрасно. В финале же окончательно проясняется двойная трагедия — ученика, обманувшегося в учителе, и самого учителя, покидаемого учеником (в данном случае — Катей).
Разумеется, видеть в чеховской повести произведение исключительно полемическое было бы неверно, но никак нельзя игнорировать того очевидного факта, что впечатления, вынесенные Антоном Павловичем из чтения романа Бурже, стали частью той творческой атмосферы, в которой создавалась «Скучная история». Весьма характерно, что, оспаривая мнение Суворина о своей повести, Чехов писал ему: «Где Вы нашли публицистику? …Значит, и Бурже публицистика?»