Русская литература

6 Мар »

Монтаж урока: даты и факты жизни Лермонтова

Автор: Основной язык сайта | В категории: Хрестоматия и критика
1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (1голосов, средний: 4,00 out of 5)
Загрузка...

Количество участников — 10 человек.
1-й ученик. В 1837 году за сочинение «непозволительных стихов» на смерть Пушкина Лермонтов был переведен из гвардии в Нижегородский драгунский полк, стоявший на Кавказе, то есть отправлен в ссылку.
2-к ученик. Кавказ тогда был только что присоединен к России; отдельные горские племена не признавали себя искорененными, между вооруженными горцами и русской армией то и дело — происходили столкновения, то есть по существу шла война. Под пули горцев и отправил Лермонтова Николай I.

4-л ученик. Не в первый раз оказался Лермонтов на Кавказе. Еще в детстве он был на водах, куда бабушка возила его лечиться. Мальчика Лермонтова поразила и навсегда покорила величественная природа Кавказа: снеговые вершины гор, бурные горные реки, живописные красно загсе скалы. Вспоминая Кавказ, Лермонтов в 1332 году пишет:
5-й ученик. «Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое.— вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю об вас да о небе (т. 2, стр. 26).

7-й ученик. «Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половика Грузия как на блюдечке, и право я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух— бальзам; хандра черту, сердце бьется, грудь высоко дышит— ничего не надо в эту .минуту; так сидел бы да смотрел целую жизнь» (Письмо к Раевскому, т, 6 стр. 441),

8-й ученик. За время ссылки Лермонтов посетил очень много мест. Он объехал всю укрепленную линию русской армии от Кизляра до Тамани, был в Шуше, Шемахе, Кахетик, Пятигорске, Тифлисе, Ставрополе и других местах. Он встречался: с многими интересными людьми, познакомился с передовой грузинской интеллигенцией и ссыльными декабристами. Это их и их единомышленников имеет он в виду, когда пишет в письме: «Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные» (Письмо к Раевскому, т. 6, стр. 441).

9-й ученик. С некоторыми из них Лермонтов сблизился. Особенно подружился он с поэтом-декабристом Одоевским — автором стихотворного ответа на пушкинское «Послание в Сибирь». По рас-П01ряжению властей Одоевского с сибирской каторги перевели на Кавказ. Перемена климата ослабила и без того «изученного поэта, и вскоре после отъезда Лермонтова он умер от лихорадки. Лермонтов посвятил ему одно из самых светлых своих стихотворений «Памяти А. И. Одоевского». Оно написано уже в Петербурге, в 1839 г., но полно воспоминаний о Кавказе, о встрече с другом.

10-й ученик.
Я знал его: мы странствовали с ним
В горах востока, и тоску изгнанья
Делили дружно; но к полям родным
Вернулся я, и время испытанья

  • Промчался законной чередой;
  • А он не дождался минуты сладкой:
  • Под бедною походною палаткой
  • Болезнь его сразила, и с собой
  • В могилу он унес
    летучий рой
  • Еще незрелых, темных вдохновений,

Обманутых надежд и горьких сожалений!
Он был рожден для них, для тех надежд,
Поэзии и счастья.. . Но, безумный —
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной,
И свет не пощадил — и бог не спас!
Но до конца среди волнений грудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных
В нем тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей, и жизнь иную.

1-й ученик. С какой теплотой рисует Лермонтов образ обаятельного и чистого человека! Среди всех невзгод и «волнении трудных» Одоевский сохранил высокие душевные качества, веру в людей и лучшую жизнь.

2-й ученик. Рожденный «для поэзии н счастья», открытый всему прекрасному, он избрал самый достойный: для человека путь — путь борьбы: «сердце бросил в море жизни шумной».
3-й ученик. Невольно испытываешь грусть, когда читаешь строки о смерти Одоевского:
18

4-й ученик.
Но он погиб далеко от друзей…
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей!
Ты умер, как и многие, без шума,
Но с твердостью. Таинственная дума
Еще блуждала на челе твоем,
Когда глаза закрылись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших тебя не понял ни единый…
5-й ученик. В самодержавной николаевской России не было места таким людям, как Одоевский, Их судьба оказывалась трагичной.

6-й. Но не скорбью утраты проникнуто стихотворение, а верой в человека, в его разум и сердце. Лермонтов говорит о красоте жизни, отданной людям. И как гимн прекрасному человеку, как утверждение его бессмертия звучит конец стихотворения:

7-й ученик.
И вкруг твоей могилы неизвестной, Все, чем при жизни радовался ты, Судьба «соединила так чудесно: Немая степь синеет, и венцом Серебряным Кавказ ее объемлет; Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет, Как великан склонившись над щитом, Рассказам волн кочующих внимая, А море Черное шумит не умолкая.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Рассказ о переломном для Лермонтова 1837 годе сопровождается анализом стихотворения «Смерть поэта». Чтобы не нарушать эмоциональной настроенности класса, этот анализ после выразительного чтения стихотворения предпочтительно дать лекционное как ответ на вопрос: почему стихотворение на смерть Пушкина, прославив Лермонтова, вызвало ненависть к поэту царя и его приближенных. К нужному выводу ученики придут самостоятельно, когда учитель раскроет основные темы стихотворения «Смерть поэта» по следующим вопросам:

1) Как выразил поэт свое восхищение гением Пушкина и свою скорбь о нем?
2) Каким показал он читателю высшее общество?
3) Что узнала Россия о Лермонтове, прочитав его стихотворение?

В заключение приводятся слова В. Стасова о впечатлении, какое производило стихотворение Лермонтова на читающую Россию. Конечно, это не единственный путь. Возможна после чтения и беседа, но тогда целесообразнее рассматривать «Смерть поэта» не на уроках по биографии, а позже, при изучении лирики.

Первая ссылка на Кавказ. Рассказ о первой ссылке на Кавказ дает возможность показать школьникам жизнелюбие Лермонтова, его страстную любовь к природе, горячий интерес к окружающему. Яркость и доступность материала, относящегося к этому периоду, позволяют дать его в классе в виде доклада-сообщения ученика. Такой доклад готовится под руководством учителя: он указывает докладчику литературу (называя не только книги и статьи, но конкретные главы и страницы), помогает составить план, просматривает отобранный материал и корректирует его. Бот примерный план доклада.

1. Странствия Лермонтова во время ссылки — свидетельство его интереса к природе и людям Кавказа.
2. Сближение поэта с декабристами и дружба с А. И. Одоевским. Стихотворение «Памяти А. И. Одоевского»— утверждение величия и бессмертия человека, отдавшего свою жизнь людям.
3. Знакомство с кавказским фольклором.
4. Значение кавказских впечатлений для творчества Лермонтова.

В качестве дополнения и иллюстрации к докладу силами самих учащихся могут быть сделаны: карга путешествий поэта по Кавказу; плакат-монтаж, составленный из фотоснимков или литографий тех мест, где бывал Лермонтов; альбом, содержащий снимки с его рисунков, относящихся к Кавказу,— кавказских пейзажей, типов, сцен. Вместо доклада о первой ссылке поэта группа учеников, состоящая из 8—10 человек, может подготовить литературный монтаж на ту же тему. Такой монтаж составляет либо учитель с помощью учеников, либо сами учащиеся, которым указывается материал и предлагается помощь в составлении плана. На уроке класс прослушивает текст, а затем устный монтаж оформляется в виде газеты-плаката или альбома. В этом случае классная работа над биографией Лермонтова сочетается с внеклассной. По намеченному вместе с учителем плану ученики подбирают отрывки из писем поэта и его произведений, а затем коллективно составляют текст. Монтаж не должен быть большим, важно сделать его живым и эмоциональным, чтобы вызвать интерес и участников, и всего класса. Главное в монтаже не даты и факты жизни Лермонтова в ссылке, а образ поэта, раскрывающийся в его собственных произведениях и словах. Использование такой формы рассказа о жизни писателя, как монтаж, позволяет оживить и активизировать изучение биографии.

6 Мар »

Сочинение на тему: Идеи лирики Тютчева

Автор: Основной язык сайта | В категории: Примеры сочинений
1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Выдающийся русский лирик Федор Иванович Тютчев был во всех отношениях противоположностью своему современнику и почти ровеснику Пушкину. Если Пушкин получил очень глубокое и справедливое определение «солнца русской поэзии», то Тютчев — «ночной поэт». Хотя Пушкин и напечатал в своем «Современнике» в последний год жизни большую подборку стихов тогда никому не известного, находившегося на дипломатической службе в Германии поэта, вряд ли они ему очень понравились. Хотя там были такие шедевры, как «Видение», «Бессонница», «Как океан объемлет шар земной», «Последний катаклизм», «Цицерон», «О чем ты воешь, ветр ночной?..», Пушкину была чужда прежде всего традиция, на которую опирался Тютчев: немецкий идеализм, к которому Пушкин остался равнодушен, и поэтическая архаика XVIII — начала XIX века (прежде всего Державин), с которой Пушкин вел непримиримую литературную борьбу.
С поэзией Тютчева мы знакомимся в начальной школе, это стихи о природе, пейзажная лирика.

Но главное у Тютчева — не изображение, а осмысление природы — философская лирика, и вторая его тема — жизнь человеческой души, напряженность любовного чувства. Единство его лирике придает эмоциональный тон — постоянная неясная тревога, за которой стоит смутное, но неизменное ощущение приближения всеобщего конца.
Наряду с нейтральными в эмоциональном плане пейзажными зарисовками, природа у Тютчева катастрофична и восприятие ее трагедийно. Таковы стихотворения «Бессонница», «Видение», «Последний катаклизм», «Как океан объемлет шар земной», «О чем ты воешь, ветр ночной?..». Ночью у бодрствующего поэта открывается внутреннее пророческое зрение, и за покоем дневной природы он видит стихию хаоса, чреватого катастрофами и катаклизмами. Он слушает всемирное молчание покинутой, осиротелой жизни (вообще жизнь человека на земле для Тютчева есть призрак, сон) и оплакивает приближение всеобщего последнего часа:

И наша жизнь стоит пред нами, Как призрак, на краю земли. В то же время поэт признает, что голос хаоса, слышимый ночью, хотя и непонятен, глух для человека, но и глубоко родственный настроению его смятенной души.
О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родной! —

заклинает поэт «ветр ночной», но продолжает стихотворение так:

Как жадно мир души ночной
Внимает повести любимой!

Такая двойственность естественная: ведь в душе человека те же бури, «под ними (то есть под человеческими чувствами) хаос шевелится», тот же «родимый», что и в мире окружающей среда.
Жизнь человеческой души повторяет и воспроизводит состояние природы — мысль стихотворений философского цикла: «Цицерон», «Как над горячею золой», «Душа моя — элизиум теней», «Не то, что мните вы, природа!..», «Слезы людские», «Волна и дума», «Два голоса». В жизни человека и общества те же бури, ночь, закат, господствует рок (об этом стихотворение «Цицерон» со знаменитой формулой: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые»). Отсюда острое ощущение конца бытия («Как над горячею золой»), признание безнадежности («Два голоса»). Выразить же все это и тем более быть понятым и услышанным людьми невозможно, в этом Тютчев следует распространенной романтической идее принципиальной непонятности толпе прозрений поэта.
Столь же катастрофична и гибельна для человека любовь («О, как убийственно мы любим», «Предопределение», «Последняя любовь»). Откуда же у Тютчева все эти «страсти роковые»? Они определены эпохой великих социально-исторических катаклизмов, в которую жил и творил поэт. Обратим внимание, что творческая активность Тютчева приходится на рубеж 20—30-Х годов, когда революционная активность и в Европе, и в России пошла на спад и утвердилась николаевская реакция, и на конец 40-х годов, когда по Европе вновь прокатилась волна буржуазных революций.
Разберем стихотворение «Я лютеран люблю богослуженье», датированное 16 сентября 1834 года. Чем привлекла православного христианина Тютчева вера немецких протестантов, последователей зачинателя европейской Реформации Мартина Лютера? Он увидел в обстановке отправления их культа столь родственную его душе ситуацию всеобщего конца: «Собравшися в дорогу, в последний раз вам вера предстоит». Поэтому так «пуст и гол» ее дом (а в первой строфе — «Сих голых стен, сей храмины пустой»). Вместе с тем в этом стихотворении Тютчев с потрясающей силой выразил смысл любой религии: она готовит человека, его душу к последнему уходу. Ведь смерть с религиозной точки зрения — благо: душа возвращается в свое божественное лоно, из которого вышла при рождении. Христианин должен быть всякий миг готов к этому. Он и ходит в Божий храм затем, чтобы подготовить к этому душу.

Но час настал, пробил…
Молитесь Богу,
В последней раз вы молитесь теперь.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Важно остановиться на следующих биографических сведениях: Лермонтов едет в Петербург с намерением продолжить образование в университете. Но ему предложили вновь поступить на I курс, что означало потерю двух лет. Лермонтов отказался от мысли об университете, согласившись поступить по совету родственников в школу гвардейских подпрапорщиков. О его настроениях и переживаниях в связи с этим крутым переломом в жизни можно судить по письму к А. М. Верещагиной: поступаю в Школу гвардейских подпрапорщиков… Если бы вы могли догадаться, сколько огорчения мне это причиняет, вы бы меня пожалели» .
После просторных аудиторий Московского университета, где шумно и весело спорили студенты, а по рукам ходили запретные стихи л книги, обстановка военной школы должна была казаться Лермонтову особенно тяжелой: палочная военная дисциплина, муштра, наказания за малейшее отклонение от формы, отсутствие книг, которые были изгнаны из .военных школ в эти годы.

Впоследствии Лермонтов называет время своего пребывания в военной школе «страшными годами». В такой обстановке вечерами и ночами, потихоньку, забираясь в самые отдаленные классы, поэт пишет роман о народном восстании «Вадим». Бели бы содержание романа стало известным, Лермонтова постигла бы участь поэта А. И. Полежаева, замученного в солдатчине, Не касаясь всей проблематики «Вадима», учитель останавливается лишь на теме романа, его основной направленности и некоторых мыслях, важных для понимания взглядов Лермонтова. Обращение поэта к теме народного восстания вызвано не одними воспоминаниями о Пугачеве, о котором Лермонтов слышал с детских лет, но стихийными волнениями, с особой силой охватившими Россию в начале 30-х годов, Причины восстаний народа, их результат, свое отношение к событиям недавнего времени — вот что интересует Лермонтова. В романе «Вадим» несомненно сочувствие автора восставшему народу, названному им «сторуким исполином». Решительно осуждается бесчеловечность и жестокость помещиков. Кажется, что Лермонтов перекликается с Радищевым, когда пишет, что «каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь (его) могла смыть эти постыдные летописи».

В лирических отступлениях поэт говорит о скрытых силах народа: «Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра: притесненный делается притеснителем и платит сторицею — и тогда горе побежденным!» (глава IV)

«В важные эпохи жизни, иногда, в самом обыкновенном человеке разгорается искра геройства, неизвестно доселе тлевшая в груди его, и тогда он свершает дела, о коих до сего ему не случалось и грезить, которым даже после он сам едва верует»3 (гл. XVI). В связи с этой темой рождаются и мысли о современности, о своем поколении, чуждом героики: «. . .теперь жизнь молодых людей более мысль, чем действие; героев нет, а наблюдателей чересчур много…»

Таким образом, роман «Вадим» убеждает, что критическое отношение к современности, сочувствие угнетенному народу, осуждение бесчеловечности крепостного права и деспотизма, наметившиеся в юности, не покидают Лермонтова и в годы обучения в военной школе. Напротив, эти настроения приобретают большую отчетливость и остроту.
Целесообразно также кратко передать сюжет «Маскарада» и прочитать несколько сцен. Можно рекомендовать такие сцены: диалог Арбенина и Казарина из I акта (в купюрах), который показывает грибоедовскую традицию в драме Лермонтова; начало III акта — разговор гостей; монолог Арбенина: «Послушай… нас одной судьбы оковы связали навсегда.. .» и др. После чтения выясняются тема (обличение пустоты, фальши, тлетворности света) и идея. В школе идея несколько упрощается. Гордый, титанический человек Арбенин противопоставлен пошлому и лживому обществу. Но пороки этого общества проникают в душу самого героя, эгоистичного, не способного до конца поверить другому, ставящего свою честь превыше всего. Губительность его индивидуализма для других и для него самого обнажается в трагическом финале драмы. Далее сообщается, что драма, несмотря на неоднократные переделки, не была пропущена цензурой ни в печать, ни на сцену: цензура нашла в ней много «гнусностей», «дерзостей против дам высшего общества», «прославление порока». Такой отзыв цензуры достаточно красноречиво говорит об обличительной силе «Маскарада».

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Под пером Аксенова советская утопия превращается в разновидность детской сказки. Бочкотара приобретает черты волшебного существа, ведущего за собой случайно собравшихся персонажей в тридесятое царство (как пишет в своем письме Володя Телескопов, «едем не куда хотим, а куда бочкотара наша милая хочет»). Перипетии путешествия героев тождественны сказочным испытаниям. Причем показательно, что каждое испытание завершается тем, что бывшие недруги мирятся со странствующими героями на почве любви к бочкотаре. Иначе говоря, происходит характерное для сюжета волшебной сказки завоевание враждебного пространства с помощью сугубо нравственных качеств. Финальный пункт путешествия город Коряжск, в котором проклятые бюрократы забракуют любимую всеми бочкотару, напрямую ассоциируется с Кощеевым царством — так, скажем, поезд, в котором уезжает главный злодей в пунцовом жилете, рисуется как дракон — «желтая с синими усами, с огромными буркалами голова экспресса». Постоянные же сны персонажей создают особого рода сказочный хронотоп, в котором возможно все, любое чудо в порядке вещей. Все это, в совокупности с игровой стилистикой, создает в повести сказочную атмосферу.

Известно, что сказка возникает на руинах мифа, переосмысливая сакральные мотивы в чисто игровом, фантастическом плане — как небылицу, как художественный вымысел. В сущности, тот же процесс происходит и в повести Аксенова. Он фактически расколдовывает советский утопический миф, превращая его в литературный, а не жизненный текст. А раз так, то элементы этого текста подчиняются только законам литературной игры. Свободное, ничем не скованное взаимодействие входящих в этот текст элементов соцреалистического дискурса и создает тот игровой эффект, который определяет художественную тональность всей повести. Вот почему «Затоваренная бочкотара» решительно сопротивляется каким бы то ни было аллегорическим прочтениям — в ней на первом плане именно поэзия игры, радость литературной самодостаточности15. По сути дела, Аксенов одним из первых обнаружил, что советский дискурс нереален, следовательно, с ним нет нужды полемизировать, противопоставляя ему иные дискурсы. С ним можно просто играть, баловаться, как с любой литературной моделью.

Как своеобразное продолжение «Бочкотары» может быть прочитана гораздо более поздняя повесть Аксенова — «Поиски жанра» (1978) — последняя вещь Аксенова, опубликованная в СССР. На это сопоставление наводит не только сюжет странствий, но и, в особенности, сказочная профессия главного героя — Павла Дурова. Он .- волшебник. Однако если в повести 68-го года сказочность объединяла персонажей и автора-сочинителя небылиц, то в повести 78-го года стержнем сюжета становится публичное одиночество волшебника, невостребованность его ремесла. Симптоматично и то, что «Поиски жанра» начинаются и кончаются в царстве смерти: сначала Дуров, ночуя на аварийной площадке ГАИ, вторгается в мирную беседу «жертв автодорожных путешествий со смертельным исходом», а в финале, сам погибнув под горной лавиной, просыпается в Долине чудес. В сущности, так оживает окаменевшая в сюжете сказочных странствий семантика путешествия в царство смерти16. Но в «Затоваренной бочкотаре» — что характерно — эта семантика отсутствовала совершенно, ее полностью вытеснил утопический архетип поисков счастья, мечты о Хорошем человеке. В «Поисках жанра» утопические мотивы возникают только и исключительно в связи со смертью. Так, после разговора со жмуриками на площадке ГАИ Дурову снится сон о «чудесной поре жизни, которая то ли была, то ли есть, то ли будет (…) Все три наши печали, прошлое, настоящее и будущее, сошлись в чудесную пору жизни». А буквально реализованное «послесмертие» предстает как воплощенная мечта о счастье: «Воздух любви теперь окружал нас, заполняя наши легкие, расправляя опавшие бронхи, насыщал кровь и становился постепенно нашим миром, воздух любви».

Странствия Дурова, ищущего свой жанр, удваиваются в повести вставными эпизодами — «сценами», в которых не то сам Дуров, не то его двойник — автор представляют «жанр» изнутри. В этих «сценах» волшебный «жанр» прямо отождествляется с изнанкой литературного творчества (что есть рифма в прозе, медитация артиста, работа над романом в Венеции и т. д.). Характерно, например, что в «сцене» о рифме автор то и дело рифмует, а в Венеции работает над романом о том, «как я работал над романом в Венеции».

В измерение поисков «жанра», поисков чуда входят и многочисленные персонажи повести. Причем входят не как объекты дуровских манипуляций, а как вполне самостоятельные творцы. Все они руководствуются в своих поступках не практической, а фантастической, подчас сугубо художественной логикой. Как «золотоискатель» Леша Харитонов, воплотивший мечту о поездке из Тюмени на море в «чуде на колесах» — автомобиле, собранном на свалке. Как Маманя, где автостопом, а где и пешком пересекающая всю Россию, чтобы помирить дочку с мужем. Причем литературный артистизм Мамани подчеркивается такой, например, характеристикой этого персонажа: «Так она обыкновенно бормотала, и каждое словечко в ее несуразице играло для нее, будто перламутровое, в каждом по сто раз повторенном, видела она какую-то особую зацветку. Маманя любила слова. В этой тайне она и самой себе не признавалась». В этом контексте и эвфемистически переданный мат слесаря Ефима Михина звучит как сложно аллитерированная авангардистская заумь. Поэтический импульс под оболочкой казенных слов движет и Алкой-пивницей, разыскивающей своего непутевого возлюбленного, который в свою очередь, любя и желая ее, иррационально от нее уходит, в конце концов уплывая в холодное море, причем его финальный монолог стилизован под джойсовский поток сознания. Случайно встреченный лабух оказывается музыкантом из оттепельных джаз-сейшн (что для Аксенова абсолютный эквивалент поэзии). А курортная знакомая Дурова вполне профессионально оживляет подбитого нырка — то есть опять-таки совершает чудо. Этот ряд примеров можно длить и множить. Причем здесь случайные персонажи, во-первых, не только воспроизводят готовые образцы социалистического масскульта, но и, как правило, вопреки им ищут свой собственный поэтический «жанр». Во-вторых, даже и творчество в рамках заготовленных клише (как у лейтенанта Жукова или Алки-пивницы, например) не вызывает у Дурова высокомерного отстранения — и это тоже способ поисков «жанра». Дуров может как бы «прислоняться» к чужому творческому импульсу, например, завершая рушащуюся на глазах мечту Леши Харитонова явлением «розового айсберга» среди теплого моря, либо покупая у Аркадиуса любительское стихотворение, которое подтолкнет его к поездке в Долину. Однако он по-прежнему не находит своего собственного жанра, своего чуда, которое бы смогло оправдать его поиск.

Причины этого расхождения внятно не артикулируются. Они носят в повести скорее чисто метафизический, чем социальный или психологический характер. Так, весьма существенным представляется возникающий в первой главе образ пространства: «Меня сейчас уже волновала не разбитая машина, не мужское достоинство и не продолжение пути, а некоторая дырявость пространства. Я вдруг стал обнаруживать вокруг прорехи, протертости, грубейшее расползание швов». Это описание может служить мотивировкой фрагментарной разорванности повествования «Поисков жанра». Но не только. «Жанр», в истолковании Дурова, нацелен на «чудо массового доверия, раскрытия» — что прямо ассоциируется со сновидением на площадке ГАИ и откровениями «послесмертной» Долины. Однако совершенно противоположную — отчуждающую — семантику воплощает важнейший символ повести: Джоконда, закрывающая ладонью свою знаменитую улыбку от Аркадиуса. Вот — чудо, возможное в расползающемся пространстве:

«Боль наполнила грудь и живот Аркадиуса. Боль и смятение держались в нем те несколько минут, что он шел мимо портрета. Он понимал, что ладонь Джоконды — это чудо и счастье, которого хватит ему на всю жизнь, хотя в линиях судьбы он и не успел разобраться из-за подпиравших сзади тысяч, стремившихся к Улыбке».

В «Бочкотаре» возникало пусть сказочное, но единство персонажей. В «Поисках жанра» даже такое единство невозможно. Эта повесть о сказочной игре в расползающейся по швам, распадающейся на дискретные сюжеты реальности.

Дуров, как и любой аксеновский Художник, взыскует мировой гармонии, на меньшее он не согласен: «…эй ты, Дуров, попробуй применить свой шарлатанский жанр, попробуй найти гармонии — эй, ты боишься?» Но после того, как утопия преобразования мира превратилась в сказочную фикцию, творец может осуществить свое стремление к гармонии только за пределами жизни, то есть в смерти. Вот почему «поиски жанра» в конечном счете оказываются поисками смерти: ведь даже в обреченном на гибель лагере гляциологов последние адепты «жанра» собираются, повинуясь каждый своему внутреннему импульсу — а не по чьей-то злой воле. И подлинное явление чудес происходит только в «истинной Долине» — долине после смерти.

Так возникает своего рода потусторонний утопизм «Поисков жанра». Чем-то он, конечно, напоминает о романтическом двоемирии и еще больше — об «уходах» набоковских героев (Лужин, Мартын Эдельвейс, Цинциннат Ц.). Аксеновский Павел Дуров в действительности тоскует по утопии, то есть по целостному воплощению мечты в реальность. Невоплотимость этой утопической целостности и порождает сказочный образ «истинной Долины». Разорванный образ реальности предстает с этой точки зрения как псевдо-, а точнее, анти-сказка, как руины распавшегося на асимметричные осколки глобального утопического проекта.

Характерно, что и в «Ожоге» (первая публикация в 1980-м, написан в 1969-1975 гг.) многочисленные Аполлинарьевичи вновь сливаются в единого героя, Последнего Пострадавшего, лишь на пороге и за порогом небытия, только здесь обретая Бога. В жизни же они, писатель Пантелей, физик Куницер, врач Малькольмов, скульптор Хвостищев, джазист Саблер — братья не по крови, а по таланту и по судьбе (их отчество явно произведено Аксеновым от Аполлона — бога искусств), объединенные общей для всех пятерых памятью колымского мальчика, сына «врагов народа» Толи фон Штейнбока, разлучены, почти не знают друг друга, в одиночку пытаются одолеть наваливающуюся тяжесть эпохи, предательство друзей, сгущающуюся безнадегу.

Парадоксальность аксеновского романа состоит в том, что, несмотря на пестроту сюжетных ситуаций, все они сводятся к повторяемым коллизиям: предательство друга (недаром фамилии друзей-предателей во всех пяти сюжетных линиях производны от слова «серебро», «сребреники» — диссидент Аргентов, медик Зильберанский, писатель Серебряников, художник Серебро, музыкант Сильвестр), встреча с бывшим КГБ-шным палачом Чепцовым, теперь насилующим свою приемную дочь, разговор в Риме с бывшим героем подпольного Магадана, колымским Ринго Кидом, сумевшим сбежать с чукотских урановых рудников через Берингов пролив в Америку и после многих приключений ставшим католическим патером; отчаянная «развязка» после мучительного воздержания от алкоголя; гонка за романтической возлюбленной — Алисой Фокусовой, Алиной Беляковой, польской полонянкой в колымском этапе… Герои «Ожога» пробуют разные варианты выхода из замкнутого круга — через карнавальное веселье «мужского клуба», через безоглядную любовь, через смирение в творчестве, через участие в диссидентском движении, через прощение собственных врагов и даже через поиски Бога. Каждый из этих вариантов по-своему силен и убедителен (кроме, может быть, диссидентства, в котором Аксенова пугает призрак большевистской партийности, нетерпимости, подозрительности). Характерно, что после того, как все пять Аполлинарьевичей совершают свой главный выбор, все они наконец встречаются в камере предварительного заключения, где все видят общий сон — «кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве». Общий сон, как и в «Бочкотаре», символизирует обретенное утопическое единство. Но здесь это единство окрашено в горькие тона: каждый из Аполлинарьевичей так или иначе потерпел сокрушительное поражение как творец, как художник — открытая Куницером формула закладывает основания для нового оружия массового поражения; найденная и собранная Малькольмовым «лимфа Д» (материализация творческого дара, таланта, души) потрачена им на реанимацию палача; любимая скульптура Хвостищева — огромный динозавр, названный им «Смирение», — покидает мастерскую и вместе с советскими танками отправляется топтать «пражскую весну»; а писатель Пантелей (самый автобиографический из Аполлинарьевичей) убеждается в том, что реализовать свои проекты он может только в сотрудничестве с предателями и подлецами.

П. Вайль и А. Генис определяют «Ожог» как «историческое полотно краха и исхода (…) В «Ожоге» надежд больше не осталось. Аксенов старательно и дотошно проверил все возможности. Его герои прошли всеми путями. Для них больше места нет»17. Похожий диагноз ставит и Игорь Серебро, оставшийся на западе художник, один из лидеров «новой волны», «оттепельного» либерализма, добившийся права на выезд многолетним тайным сотрудничеством с КГБ (фигура, явно списанная с писателя Анатолия Кузнецова): «Жизнь в нашей стране становилась все более удушливой после политических процессов, после оккупации Чехословакии и возрождения духа сталинизма. (…) Все наше движение шестидесятых годов погибло, новая волна превратилась в лужу».

В последней части романа глухо намекается на то, что все герои либо умерли одновременно, либо покончили с собой, не в силах принять собственное творческое поражение. Однако их вполне логично вытекающая из всего предыдущего сюжета романа гибель лишь объявлена, а пестрая, непутевая, хаотичная, но такая притягательно-узнаваемая, залихватская, горько-веселая жизнь показана. Возникающий дисбаланс определяет особую, не идеологическую, семантику «Ожога». Если Аксенов пытается изобразить бывших героев поколения «шестидесятых» чуть ли не коллективной реинкарнацией Иисуса Христа, сгорающими от любви и окруженными Иудами и палачами, то стилевая пластика романа передает атмосферу нескончаемой оргии, где пьянка, секс, воспоминания, дружба и предательство, творческие восторги и оргазмы, высокая поэзия и грубая проза, смешались в одно нерасторжимое варево — дисгармоничное, но органичное, как сама жизнь. Аксеновский стиль воплощает праздничную атмосферу нескончаемого пира, с его вседозволенностью и неудержимостью — но это пир во время чумы. Писатель и его герои жадно хватаются за все радости, которые подбрасывает им жизнь, но их жадность объяснима чувством скорой потери, «высоцким» «хоть немного еще постою на краю!..» Риторические поиски абсолютного идеала, утопического братства, уравновешиваются в этом романе поэтизацией жизненного хаоса как единственной формы свободы, досягаемой для потерпевшего поражение поколения «оттепельных» романтиков. Этот пафос свободы через хаос возникает в «Ожоге» как бы поверх сложно построенной конструкции авторской идеологии, помимо авторских намерений, реализуется в стилевой атмосфере и сюжетной динамике (зигзагообразной, рваной, асимметричной). Именно невозможность воплотить романтический идеал сближает прозу Аксенова с постмодернистской эстетикой хаоса. В сущности, и «Затоваренная бочкотара», и «Ожог» могут быть рассмотрены как переходные формы между эстетикой гротескного реализма и постмодернизмом.

Характерная для постмодернистской философии критика утопических идеологий и вообще всяких проектов глобальной гармонии достигает наивысшей точки в таком романе Аксенова, как «Остров Крым» (1981). Причем объектом критики здесь становится не советская идеологическая утопия, и не утопия обновления социализма, присущая «оттепели». Нет, здесь в центре внимания оказывается утопия, построенная на таком благородном фундаменте, как традиции русской интеллигенции, как ответственность интеллигента за судьбы народа и вина интеллигента перед народом за то, что он, интеллигент, живет лучше, чем народные массы. Именно этот освященный всей русской классикой социально-психологический комплекс — «комплекс вины перед Россией, комплекс вины за неучастие в ее страданиях» — движет потомственным русским интеллигентом Павлом Лучниковым, сыном белогвардейского офицера, одним из самых блестящих представителей интеллектуальной элиты Острова Крым — географически и политически отделившейся от СССР части России. Вместе со своими друзьями, Лучников основывает Союз Общей Судьбы, призывающий к воссоединению с СССР. Цель Лучникова — поделиться с русским народом всеми теми богатствами и достижениями, которые скопились на маленьком осколке русской земли, не знавшем коммунистического рабства. Как формулирует он сам — «сытое прозябание на задворках человечества или участие в мессианском пути России, а следовательно, в духовном процессе нашего времени». Здесь слышатся ноты мессианизма, жертвенность и возвышенная готовность бросить все ради духовного совершенства — качества, всегда окружаемые почетом в русской культурной традиции. К сожалению, этот план удается осуществить, и цветущая Крымская республика погибает под гусеницами советских танков, а Лучникову, верному «жертвеннической идее», остается только хоронить своих любимых.

Изображение острова Крыма, острова счастья и свободы, острова «О’ Кей», выдает тоску самого Аксенова по утопии. Как думает Виталий Гангут, один из советских «шестидесятников», кинорежиссер, эмигрант, друг, а потом оппонент Лучникова: «Остров Крым принадлежит всему их поколению… это как бы воплощенная мечта, модель будущей России». Этой, как всегда у Аксенова, избыточной утопии, противостоит жесткий образ Советской России — с цекистскими саунами, с наступающим фашизмом, с вездесущим портретом печенега в маразме, с абсурдными лозунгами и пустыми прилавками. Но, оказывается, что остров Крым нужен «совку» не меньше, чем западному миру: для советских боссов это комфортный мир привилегированных радостей, удобный политический и экономический буфер, источник валюты, импорта, информации, и т. п.

Так что Лучников со своим «истерическим идеализмом» не понятен не только крымским консерваторам, вроде членов «Волчьей сотни», не только тайным советским либералам, вроде Виталия Гангута, но и умным коммунистическим аппаратчикам, вроде Марлена Кузенкова, сотрудника КГБ и страстного патриота Крыма и крымских свобод в одном лице. Лучников противостоит всем, но добивается победы, которая в свою очередь оборачивается страшной трагедией.

Интересно, что Аксенов скорее симпатизирует своему герою, чем смеется или издевается над ним. Лучников воплощает для него последовательно свободное сознание, не боящееся идти против течения, не признающее логику «кто не с нами, тот против нас». Лучников интеллектуально честен — он не хочет примириться с самодовольством и ложью сытого общества в той же мере, в какой он не принимает советской лжи. Лучников — быть может, лучший и самый свободный из всех аксеновских романтиков-идеалистов, начиная еще с «Коллег». Но «Остров Крым» — это горькая антиутопия романтического идеализма. Готовый к самопожертвованию во имя России, Лучников приносит в жертву сотни человеческих жизней: именно он, с его наивной верой в обновление России, виновен в уничтожении счастливого острова. Верующий в мессианскую роль России, верный комплексу вины интеллигента перед народом, Лучников отдает себя и свой мир на заклание тупому монстру советской империи, не поддающейся возрождению и отторгающей свободу в любой форме (увы, этот аксеновский диагноз подтверждается историей посткоммунизма). Стремящийся к абсолютному торжеству совести и справедливости, Лучников ответствен за наступление хаоса и расстрел свободы. В чем причина поражения Лучникова? В его
недальновидности? Наивности? Нет, Аксенов именно потому изображает Лучникова «лучшим из поколения», что дело совсем не в его личных недостатках, а в пороках романтического сознания (свойственного всему поколению «шестидесятников») как такового. Романтическое сознание, стремясь во что бы то ни стало воплотить самый возвышенный и благородный идеал в действительность, на самом деле неизбежно рушит жизнь, которая всегда неидеальна и хаотична, но именно потому непредсказуема, увлекательна и свободна.

Напряжение между романтическим сознанием и его деконструкцией, между жаждой идеала и упоением веселым хаосом далеко не идеального существования — характерно для всех лучших произведений Аксенова. Не следует забывать и о том, что игровой стиль Аксенова в то же время сам становится почвой для формирования нового утопического дискурса — его можно определить как нравственную утопию свободы. Сочетание этих контрастных элементов и определяет природу аксеновского гротеска.

Исчезновение одной из сторон этого уравнения приводит Аксенова к явным художественным неудачам. Без атмосферы горько-веселого хаоса возникают схематичные аллегории, вроде «Стальной птицы» (1965), «Цапли» (1979) или «Бумажного пейзажа» (1982). Полное освобождение от драматичного диалога с романтическим сознанием приводит к появлению безответственных феерий не самого лучшего вкуса, вроде «Желтка яйца» (1982) или «Нового сладостного стиля» (1997). Аксеновский стиль в высшей степени адекватен гротескной задаче «воплотить хаос с точки зрения хаоса» и гротескному состоянию «парадигматического кризиса». Попытка же создать линейную и однозначную (а точнее, предзаданную, черно-белую) модель исторического процесса, предпринятая Аксеновым в его романном цикле «Московская сага», привела к разрушению органического стиля и внезапно отбросила писателя, всю жизнь сражавшегося с наследием тоталитарной идеологии и психологии, назад в лоно соцреалистического «панорамного романа».

Последний парадокс весьма характерен для гротеска 1970-1990-х годов. Несмотря на восприятие многими авторами из поколения «шестидесятников» советского мира, пронизанного идеологией утопии, как анти- или псевдопорядка, как беззаконного и бессмысленного коловращения, гротеск предстает формой диалога с этим дискурсом и даже, больше того, внутренне нацелен на освобождение и обновление утопизма. Это очень своеобразный гибридный феномен, без которого тем не менее картина современной русской литературы была бы существенно неполной.

6 Мар »

Социально-психологический гротеск: В. Аксенов

Автор: Основной язык сайта | В категории: Примеры сочинений
1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

В традиции русского гротеска редко встречаются «чистые» реалистические варианты. В случае Гоголя гротеск соединяет реалистический анализ с романтической иронией, в случае Щедрина гротеск служит целям просветительского дидактизма. В прозе Василия Аксенова (род. 1932) гротеск стал формой изживания и одновременно парадоксального, достаточно горького и безыллюзорного, развития романтического утопизма «исповедальной» прозы 1960-х годов.

Уже в рассказах Аксенова 1960-х годов появляются гротескные мотивы. Гротескные образы, как правило, окружают конфликт между романтическим (модернистским) героем — художником, творцом, в том или ином отношении исключительной личностью — и агрессивным хамством окружающих его посредственностей, как правило, победительных и уверенных в своей правоте. На этом конфликте строятся такие рассказы Аксенова, как «Местный хулиган Абрамашвили», «Любителям баскетбола», «На полпути к Луне», «Жаль, что вас не было с нами». Наиболее показателен в этом плане рассказ «»Победа»» (1965).

Вокруг этого рассказа скопилось уже достаточно большое количество интерпретаций (от А.Макарова до П.Майер, Г.Слобин, А.Жолковского, Н. Ефимовой11 ). Отмечалось безусловное влияние набоковского «Лужина», обсуждался вопрос о том, силен или слаб аксеновский гроссмейстер, «проигравший» шахматную партию настырному вагонному попутчику (а на- самом деле выигравший — только соперник не заметил поставленный ему мат), предлагались различные интерпретации татуировки Г. О., обозначающей имя попутчика (от «Главная опасность» и «говно» до «Государственных органов» [?!]). «»Победе»» предпослан подзаголовок: «рассказ с преувеличениями», что указывает на гротескный и метафорический характер повествования. Обыкновенная шахматная партия, сыгранная в купе со случайным попутчиком, наполнена для гроссмейстера, во-первых, философией художественного поступка — поиском единственно возможного варианта гармонии, то есть красоты, то есть истины («вспоминая море и подражая ему, он начал разбираться в позиции, гармонизировать ее. На душе вдруг стало чисто и светло. Логично, как баховская coda, наступил мат черным»). Во-вторых, игра для гроссмейстера равнозначна жизни, и потому вбирает в себя воспоминания детства, подсознательные страхи, и многое другое, в том числе и переживание смерти, точнее, казни («Человек в черной шинели
с эсэсовскими молниями ждал его впереди».) Игра же Г. О. в глазах гроссмейстера воспринимается как поток «бессмысленных и ужасных действий. Это была не-лю-бовь, не-встреча, не-надежда, не-привет, не-жизнь». Гротескный принцип проявляется в том, как происходит совмещение малозначительного, казалось бы, эпизода с почти мифологическим по масштабу столкновением сил гармонии и хаоса. Столкновением, завершающимся нарочито амбивалентно (как показал в своем разборе аксеновского рассказа А. К. Жолковский): с одной стороны, неясно, поставил ли гроссмейстер мат на доске или только увидел неизбежность этой комбинации; с другой стороны, гроссмейстер удостоверяет победу Г. О. вручением золотого жетона, где остается только выгравировать имя победителя и дату12.

На наш взгляд, рассказ «»Победа»» демонстрирует основную коллизию и основной путь ее разрешения, характерные для бывшей «молодежной», «исповедальной» прозы на исходе «оттепельной» эпохи — накануне исторических заморозков. Эта коллизия явно восходит к традиции романтической иронии, поскольку герой Аксенова уже убедился в горестной невозможности изменить заскорузлый порядок вещей и, внешне признавая свою капитуляцию, он избирает путь внутренних, скрытых от толпы и очевидных для «своих», для посвященных, побед. Победа и поражение осуществляются одновременно — в этом гротескный и иронический парадокс аксеновского рассказа. «Оттепельная» утопия социального обновления трансформировалась в идеал «тайной свободы» — невидимого миру «тайного общества», по «воздушным путям» объединяющего людей творчества, людей свободы, людей таланта — причем такими людьми могут быть и представители действительно творческих профессий, и баскетболисты, возвышающиеся над толпой, и «местных хулиган Абрамашвили», исполненный такой неуместной в пляжном разврате энергией красоты и чистоты, и даже «товарищ красивый Фуражкин», милиционер, упрямо штрафующий своего жуликоватого тестя и вообще почему-то не берущий взяток. Идеалисты, одним словом. Парадокс аксеновского стиля состоит в том, что он и читателя вовлекает в это «тайное общество» — так, в «»Победе»» о мате, не замеченном Г. О., знают гроссмейстер и… читатель. В процессе чтения рассказа читатель тоже становится «своим», «посвященным».

Из этой коллизии вытекают многие особенности последующего творчества Аксенова. Это и нарастающее одиночество его героя, ведь его соратники по «тайному обществу» свободы все чаще предпочитают побеждать в социальном мире и проигрывать в тайном — иначе говоря, становятся предателями. Это и расширяющаяся пропасть между тайными дон кихотами и коррумпированной средой, их окружающей: нарастающая изоляция проявляется и в том, как герой-творец наделяется все более экзотическими талантами (вершиной экзотичности становится профессия Павла Дурова из «Поисков жанра» — он волшебник), увеличивается и пространственная дистанция, отделяющая героев Аксенова от «совка» — опять-таки с предельной силой этот мотив выразился в создании фантастического Острова Крым, не затронутой социалистической революцией части России, и в эмиграции самого Аксенова (после скандала с независимым альманахом «МетрОполь» — тайное общество творцов в действии!).

С другой стороны, стиль Аксенова становится все более насыщен игровыми элементами. Во-первых, его герой постоянно играет самого себя на театре социальной жизни, скрывая свою романтическую иронию и свои тайные победы под масками плейбоя, шута, деградирующего интеллигента. Во-вторых, аксеновский повествователь быстро устанавливает и настойчиво поддерживает игровые отношения с читателем: в этом контексте равно значимы апелляция к знакомым цитатам, именам, фирменным названиям, полунамеки, каламбуры, пародии и автопародии, шутки для «своих», легкий «матерок», как в компании старых знакомых, — все это создает атмосферу посвященности, которую читатель Аксенова либо должен принять, либо раздраженно отбросить книгу. Сам акт чтения превращается в игровой испытательный тест, отсекающий «чужаков» и греющий лестным чувством фамильярного родства со всеми, кто остался верен ценностям романтической свободы во все менее романтическое время.

Главным же двигателем аксеновского мира становится изменения категории свободы: свобода от чего? свобода ради чего? каковы возможные формы свободы? цена свободы? — эти вопросы возникают в каждом новом тексте Аксенова в 1970-1980-е годы, они же определяют границы тайного союза «своих».

Ярчайшим художественным манифестом аксеновской поэтики игры стала его повесть «Затоваренная бочкотара» (1968). Чем она замечательна? Не только непривычной для тогдашней прозы стилистической раскованностью, хотя и ею, конечно, тоже. Гораздо важнее иное: принципиально новое осмысление советского утопического сознания.

Стилистика этой повести может показаться пародийной: и в самом деле, каждый ее герой в утрированном виде воспроизводит некую типовую модель соцреалистической литературы (сельская учительница, бравый моряк, пенсионер-активист, он же сутяга; советский ученый — лучший друг народа Халигалии, забубенный поклонник Есенина, старушка — научная подвижница). Причем каждый из персонажей обладает своей неповторимой и узнаваемой языковой палитрой. А сны этих героев представляют собой пародийные сгущения целых ответвлений соцреализма, эксплуатирующих эти образные модели. Так, сны Вадима Афанасьевича — это «политический роман-фельетон-разоблачение язв империализма»: «Кривя бледные губы в дипломатической улыбке, появилась Хунта. На ногах у нее были туфли-шпильки, на шее вытертая лисья горжетка. Остальное все свисало, наливаясь синим. Дрожали под огромным телом колосса слабые глиняные ножки». Героически-производственную советскую литературу про «ветер дальних странствий» пародируют сны Глеба Шустикова: «Входит любимый мичман Рейнвольф Козьма Елистратович. Вольно! Вольно! Сегодня манная каша, финальное соревнование по перетягиванию канатов с подводниками. Всем двойное масло, двойное мясо, тройной компот. А пончики будут, товарищ мичман? Смирно!» Отчетливые интонации «молодежной прозы» звучат в речевой зоне педагога Ирины Валентиновны Селезневой: «Помните, у Хемингуэя? Помните, у Дрюона? Помните, у Жуховицкого? Да ой! Нахалы какие, за какой-то коктейль «Мутный таран» я все должна помнить. А сверху летят, как опахала, польские журналы всех стран». Причем не только в снах, но и собственно в повествовании каждый герой предстает в определенном, «цитатном», стилистическом ореоле: в повести, в сущности, отсутствует не-чужое слово. Даже нейтральные, казалось бы, описания все равно несут на себе отсвет стилизации и так или иначе соотносятся со словом персонажей: «Течет по России река. Поверх реки плывет Бочкотара, поет. Пониз реки плывут угри кольчатые, изумрудные, вьюны розовые, рыба камбала переливчатая…». Симптоматично, что даже броские авторские эпитеты, относящиеся к бочкотаре: «затоварилась, говорят, зацвела желтым цветом, затарилась, говорят, затюрилась!» — демонстративно, с помощью эпиграфа, определяются как цитата из газет. И, наоборот, идущий по росе Хороший человек — постоянный образ снов каждого из персонажей — специфическая, хотя, вероятно, и неосознанная мета утопического дискурса, у каждого из персонажей приобретает свой, характерный облик: от Блаженного Лыцаря из сна лаборантки Степаниды Ефимовны до «молодой, ядреной Характеристики» из сна старика Моченкина.

Интересно, что в финале повести и сам безличный повествователь сливается со своими персонажами в единое «мы»:

«Володя Телескопов сидел на насыпи, свесив голову меж колен, а мы смотрели на него (…) «Пошли», — сказали мы и попрыгали с перрона (…) Мы шли за Володей по узкой тропинке на дне оврага (…) и вот мы увидели нашу машину, притулившуюся под песчаным обрывом, и в ней несчастную нашу, поруганную бочкотару, и сердца наши дрогнули от вечерней, закатной, улетающей нежности».

Эта трансформация, с одной стороны, может также быть интерпретирована в контексте соцреалистической утопии — формирование МЫ всегда было ее важнейшим этапом. Значимо в этом смысле и финальное «перевоспитание» забулдыги Володи Телескопова («мы не узнали в нем прежнего бузотера»), а также старика Моченкина, отправляющего письмо во все инстанции «Усе мои заявления и доносы прошу вернуть назад»; и явление уезжающего прочь Врага с сигарой и в пунцовом жилете, в котором каждый из персонажей опять-таки узнает своего персонального недруга: от Игреца до сеньора Сиракузерса; и венчающий повесть «последний общий сон» про Хорошего Человека, который «ждет всегда», также может быть понят как знак утопического морального апофеоза.

В принципе, уравнивание автора-повествователя с пародийными персонажами имеет и другое значение: так подчеркивается собственно литературная природа этих персонажей. Они не «отражают» реальность: это чисто языковые модели, фикции, созданные соцреалистическим дискурсом. Недаром помимо Глеба Шустикова или старика Моченкина в повести участвуют такие персонажи, как, например, Романтика или же Турусы на колесах. Автор — не как биографическое лицо, а как элемент литературной структуры — находится в той же плоскости: он тоже живет в языке, и для него литературность адекватна форме существования.

6 Мар »

Романтический гротеск: В. Высоцкий

Автор: Основной язык сайта | В категории: Хрестоматия и критика
1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Владимир Высоцкий (1938-1980) в какой-то мере пошел дальше Галича в развитии возможностей романтического гротеска. В его поэзии уже нет романтического двоемирия, но зато сознание лирического героя обнимает собой огромный социальный мир, разорванный кричащими конфликтами, и вбирает их все, в самых невозможных, гротескных, взрывоопасных комбинациях, внутрь себя. Как и у Галича, у Высоцкого много «ролевых» стихотворений, но у Высоцкого дистанция между персонажем и автором гораздо короче. Для него персонаж — это форма самовыражения. Конечно, легко «заметить разность» между автором и субъектом таких стихотворений, как «Товарищи ученые», «Диалог у телевизора», «Честь шахматной короны», «Письмо на сельхозвыставку» или «Письмо с сельхозвыставки». Но как быть с ранними «блатными» текстами («Татуировка», «Нинка» или «Серебряные струны»), как быть с песнями от лица бродяг, альпинистов, пиратов, разбойников, спортсменов, солдат штрафбата, и даже от лица иноходца, самолета («Я ЯК-истребитель») или корабля?

А «Охота на волков» — здесь монолог от лица волка безусловно становится одним из самых существенных манифестов лирического героя Высоцкого. И даже в таких отчетливо «ролевых» текстах, как «Милицейский протокол», «Лекция о международном положении» или «Письмо в редакцию телевизионной передачи «Очевидное — невероятное» с Канатчиковой дачи» бросается в глаза не столько дистанцированность автора от персонажей, сколько радость перевоплощения и возможность от лица «другого» высказать «свое». Как не без оснований полагают А. В. Скобелев и С. М. Шаулов, всю художественную концепцию Высоцкого отличает «вариативное переживание реальности», образ «поливариантного мира»9. Лирический герой Высоцкого в конечном счете предстает как совокупность многих разных лиц и ликов, в том числе и далеко не самых симпатичных. Недаром в одном из поздних стихотворений «Меня опять ударило в озноб» (1979) лирический герой Высоцкого расправляется с хамом, жлобом, люмпеном — «другим», сидящим внутри «Я»:

Во мне сидит мохнатый злобный жлоб
С мозолистыми цепкими руками.
Когда мою заметив маету,
Друзья бормочут: — Снова загуляет
Мне тесно с ним, мне с ним невмоготу!
Он кислород вместо меня хватает.
Он не двойник и не второе «я»,-
Все объяспеиъя выглядят дурацки, —
Он плоть и кровь, дурная кровь моя.
Такое не приснится и Стругацким.

Такой «протеический» тип лирического героя, с одной стороны, обладает уникальным даром к многоязычию — он открыт для мира и в какой-то мере представляет собой «энциклопедию» голосов и сознаний своей эпохи (эту точку зрения на Высоцкого предлагали такие критики, как Вл. Новиков и Евг. Сергеев). Этим качеством определяется феноменальная популярность Высоцкого — в его стихах буквально каждый мог услышать отголоски своего личного или социального опыта. Театральность поэзии Высоцкого восходит к традиции карнавала и в особенности к такой версии карнавальной культуры, как русское скоморошество (об этом пишет Н. Крымова). В соответствии с бахтинской философией карнавала, можно сказать, что многоликий автор Высоцкого утверждает ограниченность любой монологической позиции, даруя слушателю (или читателю) радость узнавания в правде какого-нибудь Вани, отправленного на сельхозвыставку, или «космических негодяев» или даже самолета, стремящегося освободиться от власти пилота — свое, личное, казалось бы, абсолютно непохожее ни на что «другое».

Показательно, что самые смешные «сказовые» тексты Высоцкого, как правило, основаны на далеко выходящих за пределы конкретного «материала» социально-философских метафорах — всегда гротескных. Так, «Диалог у телевизора» строится на последовательном обнажении сходства между телевизионным цирковым представлением и жизнью простого советского человека, исполненного собственного достоинства. Точно так же «Письмо с Канатчиковой дачи» уподобляет модные мифы массовой культуры, типа бермудского треугольника, клиническому безумию. Друг Сереги из «Милицейского протокола», тот, что «пил из горлышка, с устатку и не евши, / Но как стекло был — остекленевший», блестяще демонстрирует неразделимость конформистских упований на «естественный ход жизни» и хамской безнаказанности:

Теперь дозвольте пару слов без протокола.
Чему нас учат семья и школа?
Что жизнь сама таких накажет строго!
Тут мы согласны — скажи, Серега!
Вот он проснется утром — он, конечно, скажет:
— Пусть жизнь осудит, пусть жизнь накажет!
Так отпустите — вам же легче будет!
Чего возиться, коль жизнь осудит?

Герой Высоцкого отлично чувствует себя в гуще социального хаоса, он сам — его неотъемлемая часть, и потому нередко самые гротескные фантазии его самых «отвязанных» персонажей оборачиваются неожиданно точными пророчествами. Так «Лекция о международном положении, прочитанная осужденным на 15 суток за мелкое хулиганство своим товарищам по камере» (1979) сегодня воспринимается как сводка постсоветских политических событий, где угадан и распад СССР, и торжество «новых русских»: «К концу десятилетия окажутся / у нас в руках командные посты!» — восклицает завсегдатай КПЗ. С другой стороны, такие, казалось бы, комические стихотворения, как «Татуировка», «Она была в Париже» или же «Письмо с сельхозвыставки» или даже «Нинка» («Ну что ж такого, что наводчица? / А мне еще сильнее хочется») — именно благодаря гротескной фактуре куда более сильно выражают энергию любви, чем такие слащавые, чисто лирические, любовные гимны, как «Если я богат, как царь морской» или «Здесь лапы у елей дрожат на весу».

Многоголосие лирики Высоцкого воплощает особую концепцию свободы. Свобода автора в поэзии Высоцкого — это свобода не принадлежать к какой-то одной правде, позиции, вере, а соединять, сопрягать их все, в кричащих подчас контрастах внутри себя. Показательно, что Высоцкий, явно полемизируя с русской поэтической традицией, мечтает не о посмертном памятнике, а о его разрушении: «Саван сдернули — как я обужен! — / Нате, смерьте! / Неужели такой я вам нужен / После смерти?» («Памятник»).

Но с другой стороны, Высоцкий явственно тяготится неопределенностью своей лирической позиции. Доказательством тому служат не только такие стихи, как «Меня опять ударило в озноб», но и то, с каким постоянством проходят через лирику Высоцкого такие «мирообразы», как гололед, заколдованный дикий лес, туман, удушье, погружение в темную глубину, безвыходный лабиринт: «Поздно! У всех порваны нити! / Хаос, возня — и у меня / Выхода нет!» («Нить Ариадны»). Крайне показательно для поэтического мироощущения Высоцкого такое стихотворение, как «Моя цыганская» (1968). Здесь нарисован мир, в котором «ничего не свято» и все перевернуто вверх тормашками: кабак — «рай для нищих и шутов», в церкви — «смрад и полумрак, дьяки курят ладан» (слово «курят» здесь явно ассоциируется скорее с кабаком, чем с благочестием), и наконец, вершинный оксюморон: «света — тьма, нет Бога». Казалось бы, это мир карнавальной свободы, где над человеком ничего не довлеет. Но лирического героя Высоцкого не отпускает мучительная тревога: «Нет, ребята! Все не так! Все не так, ребята!» — и уверенность в том, что такое состояние мира неизбежно ведет к катастрофе: «Вдоль дороги лес густой / С Бабами-Ягами, / А в конце дороги той — / Плаха с топорами». Однако не стоит забывать, что перед нами песня, которую Высоцкий исполнял на мотив «Эх, раз, еще раз…». Соединение отчаянно-горького текста с отчаянно-раздольной мелодией передает состояние лирического героя Высоцкого, который чувствует себя свободным, потому что в мире все сдвинулось с места и потеряло цену; который боится своей свободы («Мне вчера дали свободу. Что я с ней делать буду?»), поскольку она неотделима от нарастающего хаоса; и который дорожит этой свободой превыше всего, ибо в ней то, что придает жизни смысл — «гибельный восторг»!

Последняя цитата взята из стихотворения «Кони привередливые» — одного из самых знаменитых поэтических манифестов Высоцкого. Образ певца, мчащегося в санях «вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю», недаром стал своеобразной эмблемой поэзии Высоцкого. Этот образ весь сплетен из гротескных оксюморонов: герой стихотворения подгоняет плетью коней и в то же время умоляет их: «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!», он вопрошает: «Хоть немного еще постою на краю?» и в то же время точно знает наперед: «И дожить не успеть, мне допеть не успеть». Этот образ явно опирается на романтическую традицию: его ближайший литературный родственник — пушкинский Вальсингам, посреди чумы упивающийся «бездной на краю». Но главное, в «Конях привередливых» выразилась характерная для Высоцкого романтическая стратегия: жизнь необходимо спрессовать в одно трагическое, предельное по напряжению мгновение, — чтобы пережить подлинную свободу, «гибельную», потому что другой не бывает. Это выбор, который лирический герой Высоцкого предпочитает приговору к «медленной жизни»: «Мы не умрем мучительною жизнью — / Мы лучше верной смертью оживем!»

В сущности, и своих персонажей Высоцкий довольно часто выбирает по способности к «жизни на краю». Его любимые поэтические «роли» — сильные характеры, поставленные судьбой в экстремальную ситуацию. И эта общность стирает для Высоцкого различия между Гамлетом и уголовником, альпинистом и пиратом, человеком и машиной, волком и жеребцом. Характерно, например, что стихи о войне в его поэзии появляются одновременно со стилизациями под «блатную» песню, образуя такие яркие комбинации, как, например, «Штрафные батальоны» (1964). Роль экстремальной ситуации в поэтике Высоцкого отмечалась многими исследователями (А. Македонов, Вл. Новиков, Н. Крымова, Л. К. Долгополов, А. В. Скобелев и С. М. Шаулов). В экстремальной ситуации в стихах Высоцкого исчезает все лишнее и остается только воля к свободе, даже если она и достается ценой смерти: «Я из повиновенья вышел / За флажки — жажда жизни сильней…» В экстремальной ситуации исчезает сложность и разноголосица, и можно с облегчением воскликнуть: «Мне выбора по счастью не дано!» Характерно, что и сам процесс творчества Высоцкий изображает как ситуацию между жизнью и смертью. Так, в «Песне певца у микрофона» («Я весь в свету, доступен всем глазам…») микрофон сравнивается с амбразурой, с лезвием ножа, со змеей и даже с оружием: «Он в лоб мне влепит девять грамм свинца…» Кроме того, сама нормальная обстановка поэтического выступления вызывает «насильственные» ассоциации: «Бьют лучи от рампы мне под ребра, / Светят фонари в лицо недобро, / И слепят с боков прожектора, / И жара, жара…» Поэт в буквальном смысле находится под огнем, под ударом, в центре смертоносного смерча. Но парадокс стихотворения в том, что именно творческий императив: «Я должен петь до одури, до смерти…» — насыщает такие, в сущности, невинные подробности сценической машинерии, как микрофон, огни рампы, прожектора, «гибельной» семантикой. Поэзия для Высоцкого — это предельное выражение свободы, и следовательно, она не может быть осуществлена вне экстремальной ситуации, иначе, чем «у жизни на краю».

Но отличие этой художественной стратегии от традиционно романтической модели выражается в том, что «и верх, и низ в поэтической системе Высоцкого зачастую выступают как равноценные цели движения»10. Поэтому ангелы у него «поют такими злыми голосами», а рай уподобляется «зоне» («Райские яблоки»). В этом смысле Высоцкий парадоксально сближается с Вен. Ерофеевым («Москва-Петушки»), у которого источником гибели героя становится неразличимость божественного и дьявольского, высокого и низкого, добра и зла (см. разбор поэмы «Москва-Петушки» ниже, в главе 11.6.3.2). Лирический герой Высоцкого даже в траектории своего бегства воспроизводит модель того «здесь», от которого он так стремится убежать и которое, как мы видели (например, в стихотворении «Моя цыганская»), характеризуется именно отсутствием устойчивых границ между нравственно и эстетически противоположными состояниями и ценностями.

Вполне естественно в лирике Высоцкого возникают мотивы самоуничтожения, саморазрушения: автор и лирический герой вполне сознательно строят свою жизнь как гонку по-над пропастью ради того, чтобы острее пережить гибельный восторг свободы: «Я лег на сгибе бытия, / На полдороге к бездне, / И вся история моя — / история болезни», — пишет Высоцкий в поэме «История болезни» (1977-1978), одном из самых автобиографичных и самых страшных текстов позднего периода его творчества.

Саморазрушение — это логичная плата за волю к цельности в карнавальном мире, утратившем цельность, не знающем границ между добром и злом, правдой и ложью, наполненном множеством спорящих и несовместимых друг с другом правд. Гротескная «логика обратности», при которой «все происходит наоборот» по отношению к поставленной человеком сознательной цели, оборачивается и на лирического героя Высоцкого. Высоцкий так и не смог примирить романтический максимализм своего лирического героя («Я не люблю») с его же всеядностью, открытостью для «чужого» слова и «чужой» правды. Но именно это гротескное сочетание воли к цельности с принципиальным отказом от цельности превращает всю поэзию Высоцкого в своего рода «открытый текст», выходящий за пределы породившей его социальной эпохи.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Поэтому путь, по которому пошел Пушкин Е тридцатые годы, был единственно верным путем, так как он отвечал коренным задачам общественно-исторического развития России. Народность, понимаемая не в качестве элементарной стилизации под так называемый «народный язык» и не как новое воспроизведение старых мотивов народных сказок, былин и песен, но как подлинное и глубокое проникновение в народную душу, показ этой народной души не извне, а как бы изнутри ее, народность в таком именно ее понимании начинает все глубже и органичнее проникать  в  пушкинскую  лирику.

Начало этого процесса восходит к годам Михайловской ссылки поэта и к тому миру образов народной жизни и народного творчества, который окружал Пушкина в то время. Стихия народного творчества повседневно давала о себе знать то в песнях и сказаниях слепцов и странников у ворот Святогорского монастыря, то в старинном обряде крестьянской свадьбы, то В сказках няни. Позднее Пушкин вспоминал о них:

  • Мастерица ведь была
  • И откуда что брала.
  • А куды разумны шутки,
  • Приговорки, прибаутки,
  • Небылицы, былины,
  • Православной старины!..
  • Слушать, так душе отрадно,
  • И не пил бы и не ел,
  • Все бы слушал да сидел.
  • Кто придумал их так ладно?

Сказки и песни, записанные Пушкиным в Михайловском, не только воспринимались им в их эстетической значимости, но и раскрывали основные черты русского народного характера и русской национальной истории. Замечательным   примером   проникновения   Пушкина в самый дух  народной жизни, в самую сущность   русского национального характера может служить знаменитая  пушкинская  «Сказка о  мертвой  царевне  и   о  семи богатырях»,   написанная   поэтом   в   1833   году.   Выдающийся знаток русского языка и русской простонародной речи академик А.  С. Орлов так  писал о степени  проникновения Пушкина в этой сказке в самую глубинную сущность народного быта: «Пушкин заметил, что поэтический   язык   фольклора   точно   соответствует   бытовой ситуации, реальным чертам жизни и характерным представлениям простонародья.. .  Для  показания  характерности народных представлений и соответствия  им лексической семантики  в пушкинском фольклоре приведем эпизод   из   «Сказки   о   мертвой    царевне».    Брошенная в лесной глуши царевна набрела на терем: Ей навстречу лес, залая, Прибежал та смолк, играя (потому  что  девушке из   хорошего  дома  угрожать  ему было незачем).

  • В ворота вошла она.
  • На подворье тишина.
  • Пес бежит за ней ласкаясь,
  • А царевна, подбироясь,
  • Поднялася на крыльцо
  • И взялася за кольцо (подбирала платье на лесенке — от собаки, да и по девичьему положению; к двери только прикоснулась).
  • Дверь тихонько отворилась,
  • И царевна очутилась
  • В светлой горнице; кругом
  • Печь с лежанкой изразцовой.
  • Видит девица, что тут
  • Люди  добрые живут
  • (обиход  зажиточного  крестьянского подворья).
  • Дом царевна обошла, Все порядком убрала,
  • (как хозяйственной девушке полагалось, а именно)
  • Засветила богу свечку,
  • Затопила жарко печку,
  • На палати взобралась
  • И тихонько улеглась.

Вернувшиеся хозяева-богатыри удивились порядку в их доме и вызвали неизвестного виновника его показаться обычным в сказках присловьем. Воздействие  народного творчества сыграло в художественном   развитии   Пушкина   совершенно   исключительную   роль.   Оно   помогло   ему   несравненно   глубже, чем это  имело  место у  любого  из   его   современников, поставить и разрешить проблему народности. «Есть образ    мыслей   и   чувствований,— писал    Пушкин,— есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно  какому-нибудь  народу».  Все  это  придает «каждому народу особенную физиономию, которая  более или менее отражается в зеркале поэзии»  (XI, 40). Особенности русского народного склада и характера с этого времени начинают отражаться с особенной силой и красотой «в зеркале поэзии» самого Пушкина.

Пример тому — «Зимний вечер» (1825). Начало стихотворения настолько зрительно -ощутимо воспроизводит бедную обстановку лачужки, где коротает вечер опальный поэт («То по кровле обветшалой Вдруг соломой зашумит»), что обращение к старой няне — «моя старушка» — звучит исключительно тепло, как обращение к родному человеку, лишенное какого бы то ни было привкуса барственности и настолько задушевна, так. много в ней искреннего желания развеять свою печаль звуками давно любимых и близких сердцу песен, что она звучит как просьба к родному человеку помочь в  сердечной  тоске,   разделить печаль.

5 Мар »

Образ Барклая де Толли в поэтике Пушкина

Автор: Основной язык сайта | В категории: Примеры сочинений
1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

В «Объяснении», напечатанном в «Современнике» в ответ на обвинения его з преувеличении заслуг Барклая де Толли и в умалении значения Кутузова, Пушкин писал: «Минута, когда Барклай принужден был уступить начальство над войсками, была радостна для России, но тем не менее тяжела для его стоического сердца. Его отступление, которое ныне является ясным и необходимым действием, казалось вовсе не таковым: не только роптал народ ожесточенный и негодующий, но даже опытные воины горько упрекали его и почти в глаза называли изменником. Барклай, не внушающий доверенности войску, ему подвластному, окруженный враждою, язвимый злоречием, но убежденный в самого себя, молча идущий к сокровенной щели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высоко поэтическим лицом».

Стоическая твердость Барклая была близка и понятна самому Пушкину, что отразилось на упорном стремлении поэта дать этому моменту наиболее глубокое,  полное и точное  словесное  выражение:

  • Непроницаемый для взгляда черни дикой,
  • В молчаньи шел один ты с мыслню великой.
  • И в имени  твоем   звук чуждой не взлюбя,
  • Своими криками преследуя тебя
  • Народ, таинственно спасаемый тобою,
  • Ругался над твоей священной сединою.
  • И долго, укреплен могущим убежденьем.
  • Ты был неколебим пред общим заблужденьем.

Глубоко личный характер всех этих моментов обнаруживается и прямым соответствием их с завершающей строфой стихотворения  Я памятник себе воздвиг нерукотвориый, где еще более прямо и открыто поставлена та же проблема непонятого современниками гения, твердо  и   равнодушно   переносящего  обиды  и  клевету:

  • Веленью божию, о муза, будь послушна,
  • Обиды не страшась, не требуя венца,
  • Хвалу и клевету приемли равнодушно,
  • И не оспоривай глупца.

В этом отношении примечательно стихотворение «…Вновь я посетил» (1835) — одно из высочайших достижений пушкинской лирики тридцатых годов, целиком выраставшее из тяжелых переживаний Пушкина последних лет его жизни. Осень 1835 года была особенно тяжелой для Пушкина. Домашние обстоятельства его были исключительно сложны в это время. В начале сентября он уехал в Михайловское для работы. 25 сентября он пишет жене: «В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей, и что около знакомых старых сосен поднялась во время моего отсутствия молодая, сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею».

В Михайловском Пушкина обступили его пребывании здесь десять лет назад. «Как подумаю,- писал он несколько позднее П. А. Осипой,— что уже 10 лет протекло со времени этого несчастного возмущения, мне кажется, что все я видел во сне.

  • Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная
  • С моих собственных мнений,
  • Моего положения и проч., и проч.»

Из всех этих мыслей,_ воспоминаний и настроений рождались строки стихотворения:

я посетил

  • Тот уголок земли, где я провел
  • Изгнанником два года незаметных.
  • Уж десять лет ушло с тех пор — и много
  • Переменилось в жизни для меня,
  • И сам, покорный общему закону,
  • Переменился я…

И в соответствии со своими мыслями о вечной красоте   жизни,   о   смене   поколении,   как   о   непременном условии развития жизни, и о ничтожности каждого из этих поколений перед лицом вечной, всеобъемлющей жизни Пушкин завершал стихотворение горячим приветствием этой вечно развивающейся и вечно обновляющейся жизни:

Здравствуй, племя Младое, незнакомое! не я Увижу твой могучий поздний» возраст, Когда перерастешь моих знакомцев И старую главу их заслонишь От глаз прохожего. Но пусть мой анук     Услышит ваш приветный шум, когда, С приятельской беседы возвращаясь, Веселых и приятных мыслей полон, Пройдет он мимо вас во мраке ночи И обо мне вспомянет.

Лирика Пушкина тридцатых годов особенно интересна стремлением поэта отражать в своем лирическом творчестве всю сложность объективного мира. В связи с этим намечаются серьезные сдвиги и в жанровой структуре, все более и более приближающейся к повествовательной форме. Форма повествования становится одним из основных жанров пушкинской лирики, предоставляя поэту широкие возможности включения в сферу лирического творчества моментов исторического, общекультурного  и  общечеловеческого характера.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Однако лирическое творчество самого Пушкина не прекращалось, оно только переставало быть заметным для других, «Вообще пишу много для себя, а печатаю по неволе и единственно для денег,— сообщал он М. П. Погодину в 1834 году,— охота являться перед публикою, которая вас не понимает». «Особенно мучительным для Пушкина было ощущение противоречивости своего общественного положения в условиях тридцатых годов, когда он, автор «Вольности» и «Деревни», силою обстоятельств оказался вовлеченным в пошлую и пустую жизнь высоких придворных сфер.

Чувство отчуждения от окружавшей среды н непреодолимое стремление вырваться из нее становились определяющими для Пушкина этого времени. Ощущение духоты придворной жизни приводило к одному характерному для этих лет желанию: «Ух, кабы мне удрать на чистый воздух».

Из этой враждебной атмосферы был лишь один путь освобождения — бегство с семьей в родовую деревню. Этот выход был почти невозможен. Но Пушкин мечтал о нем.  «Дай бог тебя мне увидеть здоровою, писал жене в 1834 году,— детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим» (XV, 150),

Из этого комплекса настроений рождались строки недоработанного до конца стихотворения, обращенного к жене: «Пора, мой друг, пора! [покоя] сердце просит» (1834)»:

  • На свете счастья нет, но есть покой и воля.
  • Давно завидная мечтается мне доля —
  • Давно, усталый раб, замыслил я побег
  • В обитель дальную трудов и чистых нег. (III, 330)

Стихотворение, слишком личное, чтобы можно было его напечатать, осталось незавершенным. В рукописи сохранился план неосуществленного его продолжения: «Юность не имеет нужды в зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу— тогда удались он домой.

  • О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь егс.— религия, смерть»  (III, 941).

Непосредственно к этим мыслям Пушкина о покое И воле примыкает стихотворение «Когда за городом, за-дум’тип. я брожу» (1835) 3.

В противопоставлении городского кладбища, на котором;

  • . . .гниют все мертвецы столицы,
  • В болоте кое-как стесненные рядком,
  • Как гости жадные за нищенским столом,
  • родовому деревенскому:
  • Где дремлют мертвые в торжественном покое

и где ничто суетное, мелкое и дешевое не оскорбляет величия смерти, с огромной силой отразилось то же, давно назревавшее отвращение к душной атмосфере светской жизни и стремление вырваться из нее, которые легли в основу неосуществленного продолжения стихотворения «Пора, мой друг, пора! [покоя] сердце проси. Окончание стихотворения «Когда за городом, задумчив, я брожу», сознательно оборванное на середине строки:

  • Стоит широко дуб над важными гробами,
  • Колеблясь и шумя…—
  • придает ему особую торжественность и глубину.

Если стихотворения «Пора, мой друг, пора!» и «Когда за городом, задумчив, я брожу» с исключительной искренностью отражают субъективные настроения Пушкина, задыхавшегося в душной атмосфере петербургской светской и придворной жизни, то стихотворение («Из Пиндемонти») (1836) * те же настроения поднимает до высот огромного социально-философского обобщения, приобретающего все свойства объективной характеристики целой эпохи, обманувшей возлагавшиеся на нее надежды современников.

Несмотря на приданный из цензурных соображений заголовок, говорящий как будто бы о заимствовании из Пиндемонте, стихотворение Пушкина совершенно ори—»^ гинально2. Оно отражает всю глубину разочарования в результатах европейских буржуазных революций, казавшихся такими многообещающими вначале, а в итоге втаптывавших в грязь священные лозунги Свободы, Равенства и Братства в бесконечных и бесплодных парламентских прениях:

  • Все это, видите ль, слова, слова, слова
  • Зависеть от царя, зависеть  от народа — Не все: ли нам равно?

Всю глубину и всю меру усталости и разочарования поэта в общественно-политических итогах своего века отражает конец стихотворения, в страстных, намеренно резких и подчеркнуто заостренных формулировках, утверждающих его стремление к полной независимости от каких бы то ни было внешних уз. Тема одиночества и непонятости поэта в современных ему условиях жизни, отчетливо намеченная уже в цикле пушкинских стихотворений о поэте и имеющая для Пушкина столь значительный автобиографический характер, в последний период его жизни приобретала еще более сложный характер, поднимаясь до значительных обобщений в постановке философской проблемы роли и значения гения в истории человеческого общества.

  • О люди! Жалкий род, достойный слез и смеха!
  • Жрецы минутного, поклонники успеха!
  • Как часто мимо вас проходит человек,
  • Над кем ругается слепой и буйный век,
  • Но чей высокий лик в грядущем поколенье
  • Поэта приведет в восторг и в умиленье.



Всезнайкин блог © 2009-2015